В первую эпоху своего существования третья Дума стояла под звездой страха. Никто не был уверен в ее завтрашнем дне. Меньше всего - октябристы, составлявшие тогдашнюю ось ее большинства. Опасались полного упразднения представительства или, по меньшей мере, нового пересмотра избирательного закона. Политические возможности контрреволюции казались ничем не ограниченными, кроме ее доброй или злой воли. Чтоб "конституционный" думский центр, занявший свое положение благодаря канцелярским логарифмам г. Крыжановского*170, мог оказать действительное противодействие попытке полной реставрации, в это, разумеется, никто не верил. Таким образом, вся третьеиюньская конституция, с ее депутатами, голосованиями, запросами, президиумом и ложей журналистов, казалась висящей на тончайшей паутине конституционных симпатий Столыпина. Октябристы считали поэтому основной своей задачей - поддержку Столыпина, поддерживавшего конституцию, а кадеты пламенно домогались позволения - поддерживать слева октябристов. А слухи о новом государственном перевороте не прекращались ни на один день.
Во вторую половину существования третьей Думы картина совершенно переменилась. Положение Столыпина, главной опоры "конституции", пошатнулось еще задолго до киевского покушения. Октябристы, которых миссией было укрепление "представительного строя", оказались выбитыми из колеи руководящей, т.-е. главноуслужающей партии, и даже одно время попугивали сложением своих мандатов. И вот именно в эту эпоху, когда зашатались главные устои третьеиюньской конституции, премьер и партия Гучкова, когда на земле должен бы, по всем расчетам, воцариться хаос, произошло прямо противоположное: "представительный строй" неожиданно упрочился, шепоты о готовящейся к четвергу на будущей неделе реставрации затихли, и партии стали загодя готовиться к выборам в четвертую Думу, как если бы эта самая четвертая Дума была неизбежным астрономическим явлением.
Оказалось, таким образом, что контрреволюция эмпирически, ощупью нашла свои политические пределы. И еще оказалось, что третьеиюньская конституция держится не на государственной воле Столыпина - ибо его место занято анонимной бюрократической фирмой, - и не на политической стратегии г. Гучкова, - ибо он банкрот, - а на каких-то более действительных основах.
Что же это за основы? И что такое эта конституция, существование которой г. Милюков утверждал однажды в Думе с божбой?
Вульгарные радикалы говорят обыкновенно, что это - простая фикция, голая видимость, или, как выражается один народнический орган, - "фасад", которым правящие классы приукрасили старое здание; "декорация", скрывающая внутреннее убожество русской жизни; наконец, "хвастовство и ложь", которыми отделываются "от настойчивых притязаний народа и укоризненных киваний Европы". Все эти определения, однако, более живописны, чем вразумительны.
"Фасад" и "декорация" ничего не говорят. Выходит, будто корень нашего парламентаризма в чьих-то эстетических потребностях. Чья же это могущественная эстетика, которая заставляет нашу историческую власть мириться с новым "фасадом"? "Видимость" и "фикция" - тоже немногим лучше. Ибо если "фикция", то для кого и на какой предмет?
Для того, чтобы "отделаться от настойчивых притязаний народа"? Это объяснение стоит в полном противоречии со всеми обстоятельствами происхождения режима 3 июня. Третья Дума возникла именно тогда, когда старая власть - основательно или неосновательно - сочла возможным игнорировать "притязания народа". Одновременно с разгромом рабочих организаций и карательными экспедициями в деревнях совершено было отнятие избирательных прав у народных масс и превращение Думы в неприкрытое представительство имущих. Но может быть именно "притязания" имущих обеспечивают существование Думы? Что касается дворянской правой, то она в Думе не нуждалась; наоборот, по самой природе ее отношений к государственному бюджету, ей гораздо удобнее обделывать свои дела не на открытой политической сцене, а за ее кулисами. С другой стороны, буржуазная левая - в лице кадетов - уже пробовала определять своими "притязаниями" политику Государственной Думы; но обе кадетские Думы были упразднены, чтоб уступить место третьей, октябристской. Остается, следовательно, допустить, что именно октябристы - капиталистический центр - своим политическим давлением на старую власть обеспечивают существование "обновленного" строя. Однако, политическое бессилье октябризма слишком решительно протестует против такого допущения. В медовые месяцы связи октябристов с правительством они были отнюдь не "правящей", а только первой из услужающих партий. "Упрочение" третьей Думы - волею судеб - происходило параллельно с ослаблением влияния октябристов. Они грозили "сосчитаться" с бюрократически-дворянским Государственным Советом; пробовали переходить в оппозицию, но каждый раз вынуждены были поджимать хвост. Ибо каковы реальные ресурсы их политического давления? Масс за ними нет. В финансовом смысле правительство от них слишком мало зависит. Наоборот, они сами приобщаются к иностранным капиталам в значительной мере через посредство правительства и привыкли питаться государственным бюджетом, на структуру которого они и сейчас бессильны оказать влияние.
Таким образом, объяснять существование третьеиюньской конституции давлением капиталистических классов было бы неправильным: во всяком случае это значило бы чрезвычайно преувеличивать источники и орудия этого давления. Что же остается? Стыд или страх пред "укоризненными киваниями Европы"? Но это морально-психологическое объяснение совсем уж не выдерживает критики. Откуда столь нежная чувствительность к общественному мнению "Европы"? У нас погромы, у нас Азеф, у нас интенданты, у нас дело социал-демократической фракции второй Думы; наконец, у нас же незыблемый государственный принцип: стыд не дым - глаз не выест. Да и о какой тут "Европе" речь? О демократической, т.-е. о пролетарской? Разумеется, нет: эту-то не успокоишь родзянковской Думой. Остается, стало быть, Европа капиталистически-биржевая. Обыкновенно так и говорят: наша Дума - только декорация "для европейской биржи". Но что это по существу значит? Европа видала на своем веку всякие конституции и всякие парламенты. Неужели же биржа - особа, как известно, довольно тертая - так-таки неспособна отличить нашу кустарную "декорацию" от заправского парламента? Да и зачем вообще бирже наша конституция? Биржа заинтересована по отношению к России только в аккуратном поступлении платежей по займам и в высоких дивидендах на вложенные в промышленность капиталы. Но ведь Дума не печатает ассигнаций и не чеканит золота. Следовательно, биржа может быть заинтересована в русской конституции как раз постольку, поскольку эта последняя не "декорация для европейской биржи", а реальная величина в общественной жизни России. Объяснять наличность третьеиюньского представительства ссылкой на "Европу", значит попросту отсылать от Понтия к Пилату: ибо "Европа" лишь в той мере учитывает наше представительство, в какой оно является регулирующим фактором во взаимоотношениях государственной власти и разных классов русского общества.
В этом вся суть. Дума есть регулирующий аппарат во взаимоотношениях монархии и имущих классов. Этот аппарат навязан монархии не дворянством, - наоборот, оно не раз уже подталкивало монархию на путь полной реставрации, - и не капиталистическими классами: для этого слишком слабы их политические ресурсы. Но внутренние потребности самой монархии, в процессе ее приспособления к капиталистическому развитию и использования этого развития для своих целей, делает для нее необходимым злом ту, напр., степень "свобод" (под арапником исключительных полномочий), какою мы наслаждаемся теперь, и ту форму организованного общения с имущими классами, какую мы наблюдаем в Таврическом дворце.
Физически правительство было бы сейчас в состоянии закрыть все оппозиционные газеты и отвести дворец Потемкина под интендантскую швальню. Если оно этого не делает, так не потому, что оно не решается огорчить г. Гучкова. Также и не потому, что оно боится масс: третья Дума создана и работает не для умиротворения масс. А потому, что оно само в таком случае запуталось бы в хаосе сложных отношений и не способно было бы поддерживать даже и тот "порядок", который пока что обеспечивает г. Коковцеву его бюджет, а европейской бирже - ее проценты.
Разумеется, и в до-октябрьскую эпоху самодержавие не представляло собою абсолютно самодовлеющего учреждения; оно было тесно связано с экономически господствующими классами, и, несмотря на перевес своей силы над ними, находилось в многообразной зависимости от них. Но социальные отношения были так примитивны, перевес государственной власти так велик, что она могла "на глазомер" определять направление своей политики. Борьба на верхах велась и тогда, но она выражалась исключительно в закулисных ходах, нашептываниях, ведомственных трениях, - и этих методов ориентировки хватало. Но с усилением капиталистической буржуазии, с выступлением на политическую сцену пролетариата, с крайним обострением аграрных отношений бюрократический глазомер оказался явно никуда негодным. Это катастрофически обнаружилось за последнее десятилетие. И не только во время революции, когда бюрократия от страху лишилась своих пяти чувств, но и во время контрреволюции, когда она возомнила, что ей все позволено.
Столыпин разогнал две первые Думы, где пред ним сидели его противники или враги. Но после этого подвига он оказался лицом к лицу с теми самыми потребностями и вопросами, которые вызвали к жизни его врагов. Сословный инстинкт и рутина касты оказались еще достаточными для единовременного отпора. Но для непрерывной ориентировки в новых все усложняющихся отношениях они оказались явно непригодны. И Столыпин вынужден был создать третью Думу, т.-е. поставить правительство в прямое соприкосновение с организованным представительством разных общественных классов, и - в первую голову - имущих.
Итак, у нас... "слава богу, есть конституция"? Если искать не формально-юридических, а социально-исторических определений, то дело представится так:
Монархия по-прежнему сохраняет в своих руках всю "полноту власти"; в этом коренном смысле у нас - абсолютизм. Но реализовать свою власть она может не иначе, как производя предварительно открытый учет требованиям и домогательствам общественных классов, групп и клик. И этот учет совершается в тех формах, какие выработал европейский парламентаризм. На других путях и другими способами монархия уже не может бороться в новых условиях за полноту своей власти. Когда "конституционалист" Столыпин, в котором никогда не умирал бойкий и "энергичный" губернатор, на три дня упразднил обе "палаты", Государственный Совет осудил его не только из чувства уязвленного самолюбия, но прежде всего из серьезного и вполне правильного опасения, что чрезмерно-губернаторское обхождение с механикой 3 июня может всю постройку вывести из состояния равновесия.
Выше мы сказали, что существование Думы поддерживается приспособлением самой монархии к капитализму, а не политическим давлением капиталистических классов. Но это не значит, разумеется, что капиталистические классы являются только объектом в этом процессе приспособления. Поскольку монархия вынуждена пользоваться формами сословно-цензового представительства, постольку все имущие классы получают возможность проводить через эти формы свои классовые интересы или, по крайней мере, бороться за такое проведение. Таким образом, наш "парламент", бессильный в смысле непосредственного осуществления своих решений, является, тем не менее, ареной самой концентрированной и отнюдь не безрезультатной борьбы между государственной властью и общественными классами и этих последних между собою. Видеть в Думе одну "фикцию" или "декорацию" (для утешения европейских банкиров!) может только безнадежно поверхностный взор заштатных радикалов, именующих себя "социалистами-революционерами". Им поэтому легко "игнорировать" Думу, выборы, очередные политические задачи и "бойкотировать"... исторический процесс.
Но социал-демократия потому и является самой реалистической из всех существующих партий, что свои великие задачи умеет не только начертать в виде формулы, но и провести их чрез всякую историей созданную комбинацию сил и действенно развернуть их на той почве, какая у нее в данный период имеется под ногами. Именно поэтому социал-демократия со всей энергией и со всем единодушием выступит в предстоящей избирательной кампании.
"Живое дело" N 7,
2 марта 1912 г.
*170 Крыжановский - в молодости был либералом и даже привлекался в 1888 г. по политическому делу и был приговорен к двухнедельному тюремному заключению. Позднее он служил в министерстве внутренних дел, а в 1906 г. назначен товарищем министра. Им составлен контрреволюционный избирательный закон 3 июня 1907 г. (см. прим. 161). Крыжановский был одним из ближайших помощников Столыпина в деле проведения всех реакционных мероприятий. В 1911 г., после убийства Столыпина, Крыжановский был назначен государственным секретарем.